– Брат, – повторил Павел Петрович, – дай мне слово исполнить одну мою просьбу.
– Какую просьбу? Говори.
– Она очень важна; от нее, по моим понятиям, зависит все счастье твоей жизни. Я все это время много размышлял о том, что я хочу теперь сказать тебе… Брат, исполни обязанность твою, обязанность честного и благородного человека, прекрати соблазн и дурной пример, который подается тобою, лучшим из людей!
– Что ты хочешь сказать, Павел?
– Женись на Фенечке… Она тебя любит, она – мать твоего сына.
Николай Петрович отступил на шаг и всплеснул руками.
– Ты это говоришь, Павел? ты, которого я считал всегда самым непреклонным противником подобных браков! Ты это говоришь! Но разве ты не знаешь, что единственно из уважения к тебе я не исполнил того, что ты так справедливо назвал моим долгом!
– Напрасно ж ты уважал меня в этом случае, – возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. – Я начинаю думать, что Базаров был прав, когда упрекал меня в аристократизме. Нет, милый брат, полно нам ломаться и думать о свете: мы люди уже старые и смирные; пора нам отложить в сторону всякую суету. Именно, как ты говоришь, станем исполнять наш долг; и посмотри, мы еще и счастье получим в придачу.
Николай Петрович бросился обнимать своего брата.
– Ты мне окончательно открыл глаза! – воскликнул он. – Я недаром всегда утверждал, что ты самый добрый и умный человек в мире; а теперь я вижу, что ты такой же благоразумный, как и великодушный…
– Тише, тише, – перебил его Павел Петрович. – Не разбереди ногу твоего благоразумного брата, который под пятьдесят лет дрался на дуэли, как прапорщик. Итак, это дело решенное: Фенечка будет моею… belle-soeur.
– Дорогой мой Павел! Но что скажет Аркадий?
– Аркадий? Он восторжествует, помилуй? Брак не в его принсипах, зато чувство равенства будет в нем польщено. Да и действительно, что за касты au dix-neuvième siècle?
– Ax, Павел, Павел! дай мне еще раз тебя поцеловать. Не бойся, я осторожно.
Братья обнялись.
– Как ты полагаешь, не объявить ли ей твое намерение теперь же? – спросил Павел Петрович.
– К чему спешить? – возразил Николай Петрович. – Разве у вас был разговор?
– Разговор, у нас? Quelle idée!
– Ну и прекрасно. Прежде всего выздоравливай, а это от нас не уйдет, надо подумать хорошенько, сообразить…
– Но ведь ты решился?
– Конечно, решился и благодарю тебя от души. Я теперь тебя оставлю, тебе надо отдохнуть; всякое волнение тебе вредно… Но мы еще потолкуем. Засни, душа моя, и дай бог тебе здоровья!
«За что он меня так благодарит? – подумал Павел Петрович, оставшись один. – Как будто это не от него зависело! А я, как только он женится, уеду куда-нибудь подальше, в Дрезден или во Флоренцию, и буду там жить, пока околею».
Павел Петрович помочил себе лоб одеколоном и закрыл глаза. Освещенная ярким дневным светом, его красивая, исхудалая голова лежала на белой подушке, как голова мертвеца… Да он и был мертвец.
В Никольском, в саду, в тени высокого ясеня, сидели на дерновой скамейке Катя с Аркадием; на земле возле них поместилась Фифи, придав своему длинному телу тот изящный поворот, который у охотников слывет «русачьей полежкой». И Аркадий и Катя молчали; он держал в руках полураскрытую книгу, а она выбирала из корзинки оставшиеся в ней крошки белого хлеба и бросала их небольшой семейке воробьев, которые, с свойственной им трусливою дерзостью, прыгали и чирикали у самых ее ног. Слабый ветер, шевеля в листьях ясеня, тихонько двигал взад и вперед, и по темной дорожке и по желтой спине Фифи, бледно-золотые пятна света; ровная тень обливала Аркадия и Катю; только изредка в ее волосах зажигалась яркая полоска. Они молчали оба; но именно в том, как они молчали, как они сидели рядом, сказывалось доверчивое сближение: каждый из них как будто и не думал о своем соседе, а втайне радовался его близости. И лица их изменились с тех пор, как мы их видели в последний раз: Аркадий казался спокойнее. Катя оживленнее, смелей.
– Не находите ли вы, – начал Аркадий, – что ясень по-русски очень хорошо назван: ни одно дерево так легко и ясно не сквозит на воздухе, как он.
Катя подняла глаза кверху и промолвила: «Да», а Аркадий подумал: «Вот эта не упрекает меня за то, что я красиво выражаюсь».
– Я не люблю Гейне, – заговорила Катя, указывая глазами на книгу, которую Аркадий держал в руках, – ни когда он смеется, ни когда он плачет: я его люблю, когда он задумчив и грустит.
– А мне нравится, когда он смеется, – заметил Аркадий.
– Это в вас еще старые следы вашего сатирического направления… («Старые следы! – подумал Аркадий. – Если б Базаров это слышал!») Погодите, мы вас переделаем.
– Кто меня переделает? Вы?
– Кто? Сестра; Порфирий Платонович, с которым вы уже не ссоритесь; тетушка, которую вы третьего дня проводили в церковь.
– Не мог же я отказаться! А что касается до Анны Сергеевны, она сама, вы помните, во многом соглашалась с Евгением.
– Сестра находилась тогда под его влиянием, так же, как и вы.
– Как и я! Разве вы замечаете, что я уже освободился из-под его влияния?
Катя промолчала.
– Я знаю, – продолжал Аркадий, – он вам никогда не нравился.
– Я не могу судить о нем.
– Знаете ли что, Катерина Сергеевна? Всякий раз, когда я слышу этот ответ, я ему не верю… Нет такого человека, о котором каждый из нас не мог бы судить! Это просто отговорка.
– Ну, так я вам скажу, что он… не то что мне не нравится, а я чувствую, что и он мне чужой, и я ему чужая… да и вы ему чужой.
– Это почему?
– Как вам сказать… Он хищный, а мы с вами ручные.